Адрес: 115035, Москва,
ул. Садовническая, 52/45, Центр (НПЦ) "Холокост"
(схема проезда).
Тел/факс: (495) 953-33-62
8-915-091-5321
E-mail: center@holofond.ru

Индекс цитирования

Deutsch English

Художественные произведения



 

Геррит Ахтерберг

 

ОСВЕНЦИМ

 

Об этом ветер говорит сурово,

Не ведая, о чем его рассказ.

Нет никого, кто помнил бы о вас,

И ныне я твержу об этом слово.

 

Растаял в воздухе замолкший глас,

О том, что было – ни строки, ни слова:

Из тьмы кромешной не расслышать зова.

Последний отсвет памяти погас.

 

Вагон отцеплен, в дальнем тупике,

На рельсах смерти брошен и забыт.

Ждать – тяжело, надеяться напрасно.

 

И надпись мелом на дверной доске,

Начертанная четко и бесстрастно,

О пункте назначенья говорит.

 

Перевод с немецкого Е. Витковского

 

 

Александр Галич

 

ПОЕЗД

 

Посвящается памяти Соломона Михоэлса

 

Ни гневом, ни порицаньем

Давно уж мы не бряцаем,

Здороваемся с подлецами,

Раскланиваемся с полицаем!

Не рвемся ни в бой, ни в поиск,

Все праведно, все душевно.

Но помни: отходит поезд!

Ты слышишь? Уходит поезд

Сегодня и ежедневно.

А мы балагурим, а мы куролесим,

Нам недругов лесть, как вода из колодца.

А где-то по рельсам, по рельсам, по рельсам

Колеса, колеса, колеса, колеса.

Такой у нас нрав спокойный,

Что без никаких стараний

Нам кажется путь окольный

Кратчайшим из расстояний.

Оплачен страховки полис,

Готовит обед царевна,

Но помни: отходит поезд

Сегодня и ежедневно.

Мы пол отциклюем, мы шторки повесим,

Чтоб нашему раю ни краю, ни сноса.

А где-то по рельсам, по рельсам, по рельсам

Колеса, колеса, колеса, колеса.

От скорости века в сонности

Живем мы, в живых не значась,

Непротивление совести –

Удобнейшее из чудачеств!

И только порой под сердцем

Кольнет тоскливо и гневно:

Уходит наш поезд в Освенцим!

Наш поезд уходит в Освенцим!

Сегодня и ежедневно…

А как наши судьбы как будто похожи:

И на гору вместе, и вместе с откоса.

Но вечно по рельсам, по сердцу, по коже

                         колеса, колеса, колеса, колеса…

 

 

Павел Антокольский

 

ЛАГЕРЬ УНИЧТОЖЕНИЯ

 

И тогда подошла к нам, желта как лимон,

Та старушка восьмидесяти лет,

В кацавейке, в платке допотопных времен –

Еле двигавший ноги скелет.

Синеватые пряди ее парика

Гофрированы были едва.

И старушечья в синих прожилках рука

Показала на оползни рва.

 

- Извините! Я шла по дорожным столбам,

По местечкам, сожженным дотла.

Вы не знаете, где мои мальчики, пан,

Не заметили, где их тела?

Извините меня, я глуха и слепа,

Может быть среди польских равнин,

Может быть, эти сломанные черепа –

Мой Иосиф и мой Веньямин.

Ведь у нас под ногами не щебень хрустел.

Эта черная жирная пыль –

Это прах человечьих обугленных тел.-

Так сказала старуха Рахиль.

И пошли мы за ней по полям. И глаза

Нам туманила часто слеза.

А вокруг золотые сияли леса,

Поздней осени польской краса.

Там травы золотой сожжена полоса,

Не гуляют ни серп, ни коса.

Только шепчутся голоса, голоса,

Тихо шепчутся там голоса:

- Мы мертвы. Мы в обнимку друг с другом лежим,

Мы прижались к любимым своим,

Но сейчас обращаемся только к чужим,

От чужих ничего не таим.

Сосчитайте по выбоинам на земле,

По лохмотьям истлевших одежд,

По осколкам стекла, по игрушкам в золе,

Сколько было тут светлых надежд.

Сколько солнца и хлеба украли у нас,

Сколько детских засыпали глаз.

Сколько иссиня-черных остригли волос,

Сколько девичьих рук расплелось.

Сколько крохотных юбок, рубашек, чулок

Ветер по свету гнал и волок.

Сколько стоили фосфор, и кровь, и белок

В подземелье фашистских берлог.

 

Эти звезды и эти цветы – это мы.

Торопились кончать палачи,

Потому что глаза им слепили из тьмы

Наших жизней нагие лучи.

Банки с газом убийцы истратили все.

Смерть во всей ее жалкой красе

Убегала от нас по асфальту шоссе,

Потому что в вечерней росе,

В трепетанье травы, в лепетанье листвы,

В очертанье седых облаков,-

Понимаете вы!- мы уже не мертвы,

Мы воскресли на веки веков.

1944

 

 

Стефан Хермлин

 

ПЕПЕЛ БИРКЕНАУ

 

Как ветер, как рой насекомых,

Как свежий ночной холодок,

Как облаков невесомых

Густой предрассветный поток,

Как скудная пища больного,

Как бабочки легкой пыльца,

Как в песне случайное слово.

Как снег на губах мертвеца,

Как в зыбкой воде отраженье

Мерцания звездных лучей, -

Легко, невесомо забвенье,

Как облако или ручей…

 

Над ржавою гнилью оврага

В смешнии света и мглы,

Как клочья истлевшего флага,

Взметаются хлопья золы.

На трактах, телами мощенных,

Господствует чертополох.

Но в пепле неотомщенных

Отмщенья огонь не заглох.

Чтоб мы, вспоминая о прошлом,

Очистились в этом огне,

Земля, прилипая к подошвам,

«Запомни!»- взывает ко мне…

 

Как слово прощанья, прощенья,

Как тяжесть чугунной плиты,

Как накануне решенья

Внезапный прилив немоты,

Так тяжко воспоминанье

О них, кого больше нет…

Погибшие в газовой бане

Любили любовь и рассвет,

Стихи и ночные аллеи

Где слышен дроздов разговор.

О память! Она тяжелее

Громоздких гранитных гор…

 

Но тех, кто хранит эту память,-

Их много, им нет числа.

Та память убийц достанет

Из всех нор, из любого угла.

Серый пепел витает над нами,

Мечется ветер сквозной,

Серыми семенами

Засеяв простор земной,

Чтоб внукам в предостереженье

Посев тот однажды взошел,

Чтоб легок он был, как забвенье,

Как память людская, тяжел.

 

Чтоб, глядя на эти всходы,

Миллионы людей земли

Во имя любви и свободы

От гибели мир берегли.

Ведь те, кто поверил в надежду,

Не устрашатся угроз.

В зеленую чудо-одежду

Рядятся ветви берез.

И голуби – шумные звенья –

Плывут над холмами золы,

Легки, как людское забвенье,

Как память людей, тяжелы.

 

 

Данка Максимович

 

ДЕТСКАЯ КОСИЧКА В ОСВЕНЦИМЕ

 

Осень сменяет лето, пятый раз сменяет,

а тонкая, словно ящека, девочкина косичка

лежит в Освенцимском музее – живет и не  умирает.

 

Мамины пальцы сгорели, но все-таки ясно видно,

как девочку в путь-дорогу пальцы те собирают,

то они цепенеют, то беспомощно виснут

и черную ленту предчувствий в тонкую косу вплетают.

 

Туго косичка закручена, не расплетется до вечера.

Слезные змейки стелются – мама горько плачет.

Девочка улыбается ласково и доверчиво,

девочка не понимает, что эти слезы значат.

 

Вот палачи ледяные – банды их ясно вижу –

косят людские волосы, мечут в стога большие.

Легкие детские локоны ветер уносит выше,

в грузные копны сложены женские косы густые.

 

Словно шерсть настриженную, словно руно овечье,

в кучи их кто-то сваливает и приминает ногами.

Вижу – пылают яростью большие глаза человечьи,

вижу старух испуганных рядом со стариками.

 

То, что словами не выскажешь, тоже вижу ясно:

пламя пышет из топки и палачей озаряет,

длинные их лопаты – от детской крови красные,

стылые детские трупы в топку они швыряют.

 

Вижу седины бедные, как в серебристом инее,

и рядом – как ящерка – тонкую девочкину косичку,

вижу глазенки детские – большие, синие-синие. 

 

 

Наум Коржавин

 

ДЕТИ В ОСВЕНЦИМЕ

 

Мужчины мучали детей.

Умно. Намеренно. Умело.

Творили будничное дело,

Трудились – мучали детей.

 

И это каждый день опять,

Кляня, ругаясь без причины.

А детям было не понять,

Чего хотят от них мужчины.

 

За что обидные слова,

Побои, голод, псов рычанье.

И дети думали сперва,

Что это за непослушанье.

 

Они представить не могли

Того, что могут быть убиты:

По древней логике земли

От взрослых дети ждут защиты.

 

А дни все шли, как смерть страшны,

И дети стали образцовы;

Но их все били. Так же. Снова.

И не снимали с них вины.

 

Они хватались за людей.

Они молили. И любили.

Но у мужчин идеи были:

Мужчины мучали детей.

 

(И по приказу, точно в срок,

вконец измучив, убивали,

и подводя всему итог,

на склады туфельки сдавали.)

 

Я жив. Дышу. Люблю людей.

Но жизнь бывает мне постыла,

Как только вспомню: это было –

Мужчины мучали детей.           

 

 

Шарлотта Дельбо

 

О, ВЫ, ИСКУШЕННЫЕ…

 

О, вы, искушенные,

известно ли вам,

что взгляд сияет от голода

и тускнеет от жажды?

О, вы, искушенные,

известно ли вам,

что можно увидеть труп матери

и не проронить ни слезинки?

О, вы, искушенные,

известно ли вам,

что утром можно хотеть смерти,

а вечером бояться ее?

О, вы, искушенные,

известно ли вам,

что день бывает длиннее года,

а минута – дольше целой жизни?

О, вы, искушенные,

известно ли вам,

что ноги уязвимее глаз,

нервы крепче костей,

а сердце тверже стали?

 

Известно ли вам,

что страдание беспредельно,

а ужас бездонен?

Знаете ли вы все это,

вы, искушенные?

 

 

Примо Леви

 

ЧЕЛОВЕК ЛИ ЭТО?

 

Вы, что живете спокойно

В теплых своих жилищах,

Вы, кого дома по вечерам

Ждет горячий ужин и милые лица,

Подумайте, человек ли это –

Тот, кто не знает покоя,

Кто работает по колено в грязи,

Кто борется за хлебные крохи,

Кто умирает по слову «да» или «нет»?

Подумайте, женщина ли это –

Без волос и без имени,

Без сил на воспоминанья,

С пустыми глазами, с холодным лоном,

Точно у зимней лягушки?

Представьте, что все это было:

Заповедую вам эти строки.

Запечатайте их в сердце,

Твердите их дома, на улице,

Спать ложась, просыпаясь.

Повторяйте их вашим детям.

А не то пусть рухнут ваши дома,

Пусть болезнь одолеет,

Пусть отвернутся от вас ваши чада.

 

Перевод Евгения Солоновича

 

 

 

Виолетта Пальчинскайте

 

БОТИНКИ

 

Зеленые туфельки, черные боты…

Ботинки искусной и грубой работы.

Ботинки любого размера и цвета,

ботинки из тюрем,

ботинки из гетто,

ботинки танцоров,

портных и ученых,

на голод и муки

и смерть обреченных,

                          задушенных газом.

Горою лежат –

не охватишь их глазом.

Им снятся еще в полумраке дороги.

Им снятся

босые и крепкие ноги.

Им снятся подъемы,

и спуски,

и пляски…

Над ними плывут облака без опаски,

летят журавли и висят паутинки.

Ботинки,

                ботинки,

                                ботинки,

                                               ботинки!..

 

 

Иван Скала

 

ПОЗДНИМ ВЕЧЕРОМ

 

Может, я сентиментален, может…

Но когда домой я прихожу,

На дочурки туфельки в прихожей,

Замирая, с нежностью гляжу.

 

Прежде чем («Ты спишь, моя родная!»)

Подойти к кровати, не дыша,

Я любуюсь ими, представляя,

Как она в них бегала, спеша…

 

Сбросила,

                  нырнув под одеяло

С головой, как птенчик под крыло.

В туфельках, мне кажется, осталось

Резвых ножек дочкиных тепло.

 

И знакомый запах детской кожи –

Сладкий, как в июне клевера.

Может, я сентиментален…

Может,

Даже слаб в такие вечера,

 

Сам собою даже не владею…

Но (уж ты мне, милая, прости!)

Жжет меня в тот миг одно виденье,

Неправдоподобное почти.

 

Туфельки. Ботиночки…

Их было,

Разноцветных, может, миллион.

И во мне все сжалось, все застыло,

Все окаменело.

Даже стон.

 

Я глядел на них и – вместе – слушал:

Вскрик… Огонь…

И вновь – огонь. Стеной.

Туфельки – они взорвали душу.

С той поры они навек со мной.

 

Синие – они через порожек

Прыгали, носились вдоль реки…

Розовые,

                сброшены в прихожей,

Отдыхали, словно лопушки.

 

А потом…

Глядел я и не верил:

Туфелек – гора под потолок…

Их (да люди ль это были? Звери!),

Гогоча, срывали с детских ног.

 

С исхудавших – эти вот ботинки,

Тапочки…

Срывали без стыда.

Нет тепла в них.

Высохли слезинки,

Что упасть могли на них тогда.

 

…Шли назад мы,

                              робко приминая

Жирную Освенцима траву.

Жаворонок в небе пел. Играя,

И шиповник дикий цвел во рву.

 

Шли мы. Каменели наши лица,

Словно мы не летом шли – зимой.

…Может быть, и с вами так случится:

Вечером вернетесь вы домой

 

И, увидев детские в прихожей

Туфельки –

                    в шнурках и ремешках,-

Как и я, растрогаетесь тоже,

Нежно их подержите в руках…

 

 

Юре Каштелан

 

КОЛЫБЕЛЬНАЯ ВРЕМЕНИ

 

Не забывай –

ничему умереть не дано под звездами.

 

Ты, убивающий,

мертвый сильнее, чем смерть его.

 

Ты, любящий,

ты знаешь пахучих птиц и цветы поющие.

 

Не забывай –

только раз мы живем под звездами.

 

Ты знаешь пахучих птиц и цветы поющие,

ты, любящий.

 

Не забывай –

только раз умираешь под звездами.

 

Мертвый сильнее, чем смерть его,

ты, убивающий.

Не забывай –

ничему умереть не дано под звездами.

 

 

К. Цетник (Иехиэль Файнер)

 

МЕЖДУ ДВУМЯ КРОШКАМИ

 

        Крошечку хлеба сегодняшней доли оставил я для тебя. Посмотри, любимая, вот она лежит, эта крошка хлеба, в руке моей как в хрустальной вазе – ночь над Освенцимом.

        Сегодня, как никогда, истосковалась душа моя по тебе. Самую большую жертву Освенцима приношу тебе сегодня я: вот она, святая крошка хлеба на правой руке моей.

        Что  с тобой, родная моя?

        Может быть сейчас ты сидишь где-нибудь на досках в женском немецком лагере, как и я, смотришь на маленькую крошку хлеба в своей руке. Потому что сегодня, именно сегодня истосковалась твоя душа по мне, и сказала ты: вот святая крошечка хлеба будет для любимого моего.

        Смотри, любимая, слеза на левой моей руке величиной с эту крупинку хлеба. Встань, выйди, любимая моя, где бы ни была ты, выйди. Будем вместе стоять под этим прокятым освенцимским небом, пройдет над нашими руками любовь наша и поменяет между нами эти две крошки. Ты съешь мою, а я – твою.

        Смотри, это совсем не звезды мерцают в небесах, это искры из труб крематория – летят и гаснут в темноте. Только свет лица твоего не погаснет, благословит он слезу мою, что превратилась в кристалл.

 

К. Цетник (Иехиэль Файнер) – израильский писатель, узник гетто в Ченстохове, участник еврейского подполья, узник Освенцима. Он считал, что выжил для того, чтобы свидетельствовать от имени миллионов евреев, истребленных нацистами.

 

 

Владислав Броневский

 

ОСВЕНЦИМСКИЕ РАССКАЗЫ

 

Прочел я, слезы не утирая,

книгу Марии.

Так вот пишут они, умирая, -

живые.

 

Мне не пришлось побыть в Освенциме,

но знаю там каждый угол.

Мария… Осталось одно лишь имя…

И вьюга.

 

И шла под вьюгой в платьишке рваном

на голое тело.

Слева – эсэс, справа охрана,

курить хотела.

 

Ничего у ней не было – ни зипуна,

ни единого грошика,

и взывала ко мне, взывала – одна-

одинешенька.

 

 

Авнер Трейнин

 

СНОВА В ОСВЕНЦИМЕ

 

Я помнил лишь одно:

дороги полотно

и стук колес,

          и посверк  рельсов,

               рельсов,

               рельсов…

 

И знал я лишь одно:

я не умру,

пока их не увижу вновь:

          умолкших, ржавых,

          зарытых в травы,

               травы,

               травы…

 

И я пришел к ним:

тихим, ржавым,

          к немятым травам,

               травам,

               травам.

 

О, сколько здесь цветов!

 

1960

Перевод с иврита

Елены Аксельрод

 

 

Илья Сельвинский

 

ВЕСНА 1945 ГОДА

КАНДАВА

 

Мне снился накануне сон: иду

с женою рядом где-то в Освенциме

или в Майданеке. Иду перед сторем

фашистских серо-голубых солдат,

и тысячи оледенелых глаз,

презрительных, насмешливых, злорадных,

а то и просто любопытных, смотрят

на то, как мы идем на гибель.

                                           Я

испытывал страданье не от страха.

И не от жути, нет!

А оттого, что разлучат меня

с моею спутницей за час до смерти,

и в этот час ей станет страшно так,

что я умру от боли…

 

 

Семен Липкин

 

ЗОЛА

 

Я был остывшею золой

Без мысли, облика и речи,

Но вышел я на путь земной

Из чрева матери – из печи.

 

Еще и жизни не поняв

И прежней смерти не оплакав,

Я шел среди баварских трав

И обезлюдевших бараков.

 

Неспешно в сумерках текли

«Фольксвагены» и «Мерседесы»,

а я шептал: «Меня сожгли.

Как мне добраться до Одессы?»

 

 

 

 

Александр Городницкий

 

ОСВЕНЦИМ

 

Над проселками листья — как дорожные знаки,

К югу тянутся птицы, и хлеб недожат.

И лежат под камнями москали и поляки,

А евреи — так вовсе нигде не лежат.

 

А евреи по небу серым облачком реют.

Их могил не отыщешь, кусая губу:

Ведь евреи мудрее, ведь евреи хитрее, —

Ближе к Богу пролезли в дымовую трубу.

 

И ни камня, ни песни от жидов не осталось,

Только ботиков детских игрушечный ряд.

Что бы с ними ни сталось, не испытывай жалость,

Ты послушай-ка лучше, что про них говорят.

 

А над шляхами листья — как дорожные знаки,

К югу тянутся птицы, и хлеб недожат.

И лежат под камнями москали и поляки,

А евреи — так вовсе нигде не лежат.

1966




 

Александр Городницкий

 

ПО ОСВЕНЦИМУ ВЕТЕР ГУЛЯЕТ

 

По Освенциму ветер гуляет,

И ромашки растут меж печей,

И экскурсия нас ожидает,

Москвичей, москвичей, москвичей.

Вам покажут сожженные кости, —

Сколько хочешь на пепел глазей.

Приезжайте, пожалуйста, в гости

В тот музей, в тот музей, в тот музей.

 

Разбирайтесь по двое, по трое —

Каждый день, каждый час, каждый час.

Кто из вас лагеря эти строит,

Кто из вас, кто из вас, кто из вас?

Лучше мне докатиться до «вышки»,

В землю лечь, в землю лечь, в землю лечь,

Чем однажды подбросить дровишки

В эту печь, в эту печь, в эту печь.

 

Где музеи такие же встанут?

Ни намека о том, ни слезы, —

На бескрайних степях Казахстана

Или в желтой долине Янцзы?

По Освенциму ветер гуляет,

И ромашки растут меж печей...

Кто нам скажет, что нас ожидает,

Москвичей, москвичей, москвичей?

1966

 

 

Гинзбург Л. В.

 

ЗИМНИЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ

Из книги  «Цена  Пепла»

 

И опять сквозь ночь смотрят на меня печальные глаза Анны Франк. Она перешагнула рамки своего дневника: теперь мы знаем о ней гораздо больше — знаем, как она жила, как погибла. …

Из рассказов очевидцев мы знаем теперь о том, как жила Анна Франк в Освенциме. Ее содержали в 29-м блоке. Была осень 1944 года. Чувствовалось приближение конца, и комендант, эсэсовская охрана и старосты спешили завершить «ликвидацию». Печи лагерного крематория дымили день и ночь. Людьми овладело равнодушие — атрофия чувств, которая предшествует смерти. Но худая большеглазая девочка из 29-го блока еще замечала, что происходит вокруг. Она сохранила способность улыбаться. У нее не было чулок, и как-то ей удалось раздобыть старые мужские кальсоны. Этот наряд показался ей нелепым, и, оглядывая свои ноги, она улыбнулась.

Она сохранила способность плакать. Однажды, стоя на пороге барака, она увидела, как дожидаются очереди в газовую камеру дети из Венгрии. Голые, под дождем, они стояли по нескольку часов. Очередь двигалась медленно, дети дрожали от холода, и, не выдержав, Анна заплакала в отчаянии от собственной беспомощности. И еще она плакала, когда мимо нее провели в крематорий девочек-цыганок, тоже голых и остриженных под машинку...

Анну Франк не успели сжечь, она умерла в концентрационном лагере Берген-Бельзен за несколько дней до освобождения.

Школьная подруга, которая случайно встретилась с ней в лагере, рассказывает:

— Она была в лохмотьях. В темноте, за колючей проволокой, я увидела ее худое, осунувшееся лицо. У нее были очень большие глаза. Мы расплакались, и я рассказала Анне, что моя мать умерла... И все-таки мне жилось лучше, чем Анне. Меня поместили в блок, где иногда выдавали пакеты. У Анны не было ничего. Она мерзла, и голод сводил ее с ума. Я крикнула:

— Я посмотрю, Анна, может быть... Приходи завтра!

И Анна ответила:

— Хорошо, я приду.

Но она не пришла.

И опять сквозь ночь смотрят печальные глаза Анны Франк...

  


 

Гинзбург Л. В.

 

РАЗБИЛОСЬ ЛИШЬ СЕРДЦЕ МОЕ...

Из романа-эссе

 

В Польшу я тогда приехал, чтобы посетить Освенцим.

Уже были написаны мои книги о зверствах нацистов — «Цена пепла», «Бездна», «Потусторонние встречи»; много раз бывал я в Бухенвальде, бывал в Заксенхаузене, Равенсбрюке, Дахау, видел балки смерти, рвы смерти, ямы смерти, мемориалы на месте казненных деревень, перевел пьесу Петера Вайса о процессе над палачами Освенцима «Судебное разбирательство» («Дознание»), а в самом Освенциме почему-то так и не был, хотя Освенцим и есть наивысший символ страданий, конечная станция, на которую привезли человечество.

Что такое Освенцим?

Прежде всего, название станции. На белой жестяной вывеске на сером здании городского вокзала написано просто: Освенцим.

Дальше — автобусом, на такси. Можно — пешком. Потом...

В то утро метался дикий, холодный, резкий ветер, почти вьюга.

Совершенно пусто. Пустынно.

Кажется — не помню точно — то ли был понедельник (Освенцим закрыт?), то ли санитарный день, то ли ремонт. Может быть, из-за того, что был канун рождества.

Одни мы были.

В новопостроенном помещении — почта, буфет, где резко пахло куриным супом и кислой капустой.

И вот — территория, которую столько раз видел в кино, на снимках, в воображении. Жалкие черные буквы тупого немецкого изречения: «Arbeit macht frei»; шест-шлагбаум, за ним городок военного, гарнизонного типа, состоящий из двухэтажных одинаковых красных кирпичных домиков, — несколько улиц. Это и есть Освенцим.

Описывать экспонаты Освенцима невозможно. Над ними произнесены миллионы слов: речей, клятв, присяг, стихов, прозвучали миллионы хоралов, псалмов, молитв, набатов.

Над ставшими историческими экспонатами, застывшими за стеклом гигантских витрин:

войлоком слежавшимися, уже утратившими свой первоначальный цвет женскими волосами,

над миллионами пар стоптанной обуви,

над миллионами кисточек для бритья,

над миллионами оправ для очков,

над миллионами зубных протезов,

над чемоданами (иные, чтоб не потерялись,— с бирками, с надписями, указывающими имена владельцев: — «Вайсенберг Цецилия, № 907», «Дори Рейх», «Фишер Томас, 1941 г., ребенок», «Петер Эйслер, 20.III.1942»...),

над всем, что остается от человечества после того, как его уничтожают...

 

Смотри. Смотри. Но загляни сначала в себя. И шепотом, так, чтоб никто не слышал, спроси: «Ну, а ты бы мог?..»

Нет, нет, не палачом, конечно, не комендантом, не офицером охраны, не капо, не... не...

А если бы заставили? А если бы так сложилось? А если бы вдруг по недомыслию, по неведению?

А если бы — судьба?

Приходится возвращаться к старой, казалось бы, давно отработанной теме: в чем они виноваты?

Человек-эсэсовец кажется со стороны просто убийцей.

Отговорка, что он всего лишь исполнитель приказов, давно уже признана юридически несостоятельной. Помимо приказов, помимо службы, есть еще и другое: среда, понятие чести (эсэсовско-нацистский девиз: «Моя честь — моя верность!»), система взаимоотношений — бытие, которое определяет сознание.

Среда, в которой живет убийца, вовсе не считает себя шайкой бандитов. Напротив, они спаяны как бы военным, чуть ли не фронтовым товариществом, они вместе, чувствуя локоть друг друга, идут на боевые операции, например на прочесывание партизанских районов, связанное с риском для жизни, на ловлю подпольщиков. Они оперативные работники, они на особой службе. Лагерь, Освенцим, — страшное место. Здесь страшное, тайное делается дело. Если тебе такое дело доверили, то ты, значит, чего-то стоишь...

Так появляется извращенное понятие профессиональной этики, когда нельзя расслабляться, подводить друзей, начальство, дело.

Важен лозунг, важна высокая цель. На лезвиях ножей штурмовиков было выгравировано: «Все для Германии».

Но с человека, оказывается, строго спрашивают. От него требуется умение критически мыслить, критически оценивать среду, приказы, доктрины.

Есть выражение до костра. То есть я готов сопротивляться злу, но до костра. Если будут угрожать костром, я пасую. Но поставим вопрос иначе: пасуй, но до костра. То есть, если тебя заставят вести на костер человека, ты этого сделать не сможешь...

От этой темы мне трудно уйти.


Валентина Чайковская (Израиль)
                                                Яд Вашем
 Моим, благословенной памяти, свёкру Чайковскому Владимиру и его  родителям Чайковской Теофиле и Чайковскому Павлу – Праведникам народов Мира, с нижайшим поклоном…
Память Катастрофы в грудь мою стучится,
Как остаться прежней, видя эти лица?
Звёздочки Давида вшиты прямо в кожу,
Каждый вдох прострелен – входит в тело с дрожью…
То, что слышит сердце, не вмещает слово – 
Нет таких в запасе словаря земного!
Только… будто рвутся струны скрипок в мире,  
Скорбь бежит по венам – гулче, шире, шире…
 Залы Яд Вашем… аура страданья…
За стеной снаружи – Сад в благоуханье.
Выше мук телесных, смерти, чувства страха –
ПРАВЕДНОСТЬ! Рождалась, презирая плаху:
-    Дай, дитя, мне руку, я тебя укрою.
-         Мамааа…
-         Тише, милый, мама ямы роет…
И, рискуя жизнью, (что её ценнее?),
Праведник еврея прятал от злодея.
 Свой кусочек хлеба отдавал с любовью –
Той немногословной, на слова скупою:
-         На, поешь, не бойся, я с тобою рядом,
      Если сгинем – вместе, не поддавшись гадам!
Заросли траншеи, нитью лет прошиты…
Сад в Иерусалиме в память об убитых.  
Сад – во имя жизни Праведников Мира!
Дерева, как струны до созвездия Лиры…




                                  КАК БУЛЬДОЗЕРОМ ПО ДУШАМ

                                        Лариса Мангупли, спецкор APIA в Израиле
       
     «Под Симферополем гробокопатели осквернили расстрельный ров». Под таким заголовком 23 апреля 2012 года на сайте «Новый регион 2» опубликовано сообщение  Анны Савицкой. В нём говорится, что «… под Симферополем вандалы раскопали ров.

          … Шурф на месте массового захоронения на 10-м километре трассы «Симферополь – Феодосия» в воскресенье обнаружили члены Ассоциации еврейских общин Крыма, которые пришли, чтобы посадить рядом с памятником деревья. Братская могила… была разворошена, свежевыкопанные кости, фрагменты черепов, остатки обуви и личных вещей погибших лежали на поверхности».


         … К 12 мая 1944 года Крым полностью был освобождён от немецкой оккупации.  Пусть Симферополь и не так пострадал, как Керчь, но и здесь – сплошные руины. Мало кто уцелел из местных. А таких, кто мог бы  хоть что-то рассказать о судьбе родных Малки, и того меньше. Она шла от дома к дому по улице, где жили до войны её родители, братья и сёстры, искала соседей, очевидцев. И нашла… Трагические рассказы совпадали.

        … Трудно было поверить, что никто из её семьи не уцелел. И только тогда всё услышанное стало для неё реальным, когда она получила четыре маленьких листка – свидетельства о смерти под номерами 1116, 1117, 1118 и 1119, выданные Симферопольским ЗАГСом Народного Комиссариата Внутренних Дел СССР от 23 декабря 1944 года. Во всех четырёх справках в графе «причина смерти» одна и та же запись: «6 декабря 1941 года расстрелян немецкими оккупантами».

         До того, как эти печальные известия о гибели самых близких для неё людей не стали доказанным фактом, Малка не решалась даже войти во двор родительского дома. И только тогда она появилась здесь с нами, тремя своими дочерьми…

        К тому времени мне было пять лет и моя детская память сохранила все подробности этой встречи. Нас встретили, как людей, просящих милостыню. Город лежал в развалинах, у разбитых и разрушенных домов, на базаре, у входов в магазины можно было увидеть нищих с протянутой рукой и безногие фигуры, которые сидели на маленьких четырёхколёсных дощечках. Перед ними лежали жестяные коробочки или кепки, перевёрнутые подкладкой вверх с несколькими монетками, брошенными сердобольными прохожими.

        Это была обычная картина послевоенной жизни…

         Узкий длинный двор, с одной стороны отделённый от соседского невысоким каменным забором… Ряд полуразвалившихся хибарок с перекосившимися дверьми и заделанными кое-как оконными проёмами.

        Сюда мама привозила меня  до войны ещё двухмесячным ребёнком, чтобы показать своим родителям.

        Дедушкина квартира была в конце двора справа, пятая в грустном ряду полуразрушенных небольших строений, в которых некогда жили её родные и многочисленные родственники дедушки Авраама и бабушки Баси. Квартира дедушки была в центре и вместе с деревянной лестницей и сооружённой над ней лёгкой верандой смотрелась отдельным флигелем.

        Увидев знакомую картину, Софийка мигом взлетела по узкой лестнице.

        –   Лариса, беги скорее сюда,  –  позвала она меня.

        Я немедленно последовала за ней…

        И вот мы уже вместе на этой открытой веранде, уместившись на небольшом топчане, осматриваемся.

        Для меня и этот топчан, и крохотный столик с закопчёнными кастрюльками, проржавевший примус, помятая керосиновая лампа без стекла и болтающаяся на холщёвых верёвочках пустая  кошёлка ни о чём не говорят. А Софийка вся ушла в прошлое…

        –  Вот, посмотри,  –  говорит она мне,   –  видишь эту маленькую скамеечку? На ней всегда сидела наша старенькая прабабушка. Она была мамой нашей бабушки Баси. Когда приезжали сюда в гости, я выносила эту скамеечку за калитку и прабабушка садилась на неё. Разложит перед собой в маленьких белых холщёвых мешочках жареные орешки и семечки, и ждёт покупателей…

        И соседи знали, что никто в городе, кроме почтенной Симхи Пенерджи, не умеет так жарить орешки и калить семечки, и спешили купить у неё стаканчик-другой тыквенных семечек, фундука. Помню, насыплет мне бабушка в фунтик (свёрнутый бумажный кулёчек) жареного арахиса, и мы вместе с Юриком, сыном дяди Габриэля, заберёмся вот на этот топчан, и он читает мне мои книжки.

       Сестра вздохнула и крепко обняла меня.

       –  Где они все?..

        А мама тем временем беседовала с жильцами дома… На все мамины вопросы они только разводили руками.

       – Не знаем, не знаем, – отвечали новые жильцы  опустевших во время войны квартир. – Говорят, всех немец расстрелял. А подробности… Сами понимаете. Здесь такое творилось!.. А вот Дуська-тол, что когда-то жила здесь, наверняка что-то знает…

       –  Дуся? Так она жива?

       У мамы появилась робкая надежда узнать хоть какие-то подробности, ведь Дуся была женой её брата Шебетея и матерью её племянника Мишутки.

       Пошли искать Дусю. От дома к дому, от двора ко двору, пока кто-то не сказал, что она торгует где-то на базаре.

       … Вспоминая о своей семье, мама часто рассказывала историю о том, как поженились Шебетей и Дуся…

       Однажды дедушка Авраам обнаружил на той самой веранде спящую на топчане пьяную молодую женщину. Он пришёл в ярость. Слыханно ли, чтобы в его доме оказалась такая гостья? И вообще, откуда взялась пьянчуга и бродяжка?

      –  Не сердись, папа, –  успокоил разбушевавшегося отца Шебетей, –  не ругаться надо, а помочь человеку в беде…

       А дело было так. Накануне поздно вечером, когда Шебетей вместе с другими комсомольскими активистами дежурил возле молодёжного клуба, он увидел на скамейке пьяную девушку. Прилично одетая, в лёгком крепдешиновом платье, однако без туфлей, с растрёпанными светло-русыми волосами, следами размазанной помады на лице и синяками на руках, она являла собой весьма жалкое зрелище.

       «Заберёт же милиция, - подумал Шебетей, –  не поздоровится. – Может, напоили, ограбили, надругались над ней… Видать, ей некуда деться, если спит на скамейке…».

       И он привёз девушку домой. Большая семья Авраама по-человечески  отнеслась к Дусе (так звали девушку). Отмыли её, переодели, накормили…

      –  Мне некуда идти, Шура (так стала называть Шебетея Евдокия), можно я у вас останусь?

      Отец категорически был против. Мама, привыкшая всю жизнь кому-то помогать, молчала. Но Дусю из дома не выгоняла. Как говорится, не жалко ведь дать человеку тарелку супа. Может, и впрямь отогреется в домашнем тепле, остепенится…

       Вот так и прижилась, отогрелась, похорошела. Лицом и статью она напоминала  Шебетею тогдашнюю звезду киноэкрана Любовь Орлову. Расцвела, стала весёлой, подвижной, куда-то ушли дурные манеры, исчезли нагловатые нотки в голосе и вся она стала красивой и привлекательной, бросала на Шебетея нежные влюблённые взгляды. И, не желая того, чтобы Евдокия вернулась к прежней жизни, он назвал её своей женой. Родители, конечно же, не были в восторге от такой невестки, но смирились. А когда у молодых родился сын Мишутка, подыскали им квартиру, чтобы жили отдельно.

       С первых дней войны Шебетея призвали в действующую армию. Расцеловав жену и четырёхлетнего сына, сказал: «Ждите, я обязательно вернусь!».

С тех самых пор наша мама ничего не знала о судьбе брата. «Если Дуся жива, думала мама, значит, у неё можно будет  что-то выяснить и вдруг, хвала Творцу, она сможет увидеть брата…».

       … Симферопольский базар жил своей кипучей жизнью. Торговали здесь не только продуктами, которые стоили втридорога, но и вещами, в основном, поношенными. Как правило, вещи меняли на предметы первой необходимости. Которые в те голодные годы были  страшным дефицитом, на всякую мелочь для дома, для семьи. Например, вполне приличные брюки меняли на полбуханки хлеба или на жестяную керосиновую лампу с новеньким белым фитильком и пузатым стеклянным колпаком. Кто-то предлагал свой почерневший от времени примус. Желая продемонстрировать его исправность, хозяин время от времени подкачивал примус и разжигал его по просьбе покупателей… Вспыхивало жужжащее голубоватое пламя, разносившее по базарной площади едкий приторный запах сгорающего керосина…

       Найти кого-то на рынке в базарный день – дело нелёгкое. А тут ещё, как назло, начал накрапывать холодный осенний дождь. Малка занервничала, дети устали и начали плакать. И тогда Малка отвела их, троих, в одну из пустовавших квартир и, оставив младших под надзором Софийки, сама продолжила поиски Дуси.

       В памяти у старших девочек от этого долгого ожидания остались лишь отдельные детали… Крыша полуразрушенного строения протекает. С потолка падают крупные холодные капли и со звоном ударяются о дно помятого тазика. Лариса с Галей устроились на широком подоконнике и глядят  на редких прохожих (окно выходило в какой-то глухой переулок). Лариса всхлипывает от голода и обиды (зачем же мама оставила их одних в этом заброшенном холодном доме?). Галя хоть и младше на три года, но держится из последних сил… Софийка, как может, успокаивает сестрёнок:

       –  Не плачьте,  –  говорит она,  –  скоро придёт мама и что-нибудь принесёт нам поесть.

       Кто-то постучал в дверь, и Софа отодвинула железную задвижку. Пришёл жилец соседней квартиры. Он держал деревянный реечный ящичек, до верху наполненный спелым кизилом. Радости не было предела. Девочки съели больше половины сочных и терпких ягод. Во рту от их вкуса было так кисло, что потом не могли есть даже пирожки с ливером, которые принесла мама.

        Свою невестку Малка так и не разыскала. Она долго бродила по базару, заходила в киоски и маленькие магазинчики, вглядывалась в лица молодых женщин, торговавших поношенной одеждой. В нескольких метрах от себя она, правда, заметила одну, очень уж похожую на Дусю, но эта была полнее и дороднее. Малке даже показалось, что они на мгновение встретились взглядами.

        Расталкивая торгующих и протискиваясь сквозь тесные нестройные ряды, Малка напрямую пробиралась к той, что так похожа на Дусю. И когда оказалась уже почти рядом, женщ9ины той не было. Она просто исчезла, как будто растворилась в воздухе или сквозь землю провалилась, а её соседки уже раскладывали свой товар на освободившемся месте, смыкая и без того плотный ряд.

        Малка попыталась найти след беглянки, но безуспешно. Она вернулась, расспросила женщин, может, знают ту, что только что стояла рядом с ними. Но нет,  они с ней знакомы не были.

        И тогда Малка пошла по адресу, где ей утром подсказали, что Дуся торгует на рынке.

         –  Скажите, дорогая,  –  спросила она пожилую женщину, –  может, вы знаете, с кем общается Дуся, может, есть у неё друзья, знакомые?.. Возможно, я через них разыщу свою невестку…

         – Невестку? – почему-то удивилась женщина и сухо выдавила из себя, – Ну, как же! Подружка у неё была. Они тут во время оккупации неплохо жили, с немцами вовсю гуляли…

         И Малка пошла, что называется, по следу. Нашла ту подружку. С Дусей они были «не разлей вода». Да только вот расстались не по-доброму – увела Дуська её кавалера.

         И теперь обиженная подруга открылась перед Малкой, рассказала ей всё о Дусе, всё, о чём знала только она одна.

        … Когда немцы заняли город, жители Симферополя были предупреждены, что за сокрытие евреев и крымчаков грозит расстрел. Опасаясь за свою жизнь, Дуся отвела своего сынишку в жандармерию. На вопрос «Кто отец ребёнка?» ответила, что мальчик – сын крымчака и сама подтолкнула ребёнка к железной двери, что вела во внутренние помещения. А когда тяжёлая дверь, поглотив мальчика, захлопнулась, рассказала дежурному, где можно найти Изю, младшего брата её мужа Шебетея.

        После оккупации Крыма Изя ушёл в партизаны. Выполняя задание командования, он вернулся в город, где случайно на улице столкнулся с Дусей. Ей удалось выследить квартиру, где он скрывался, и поспешила сообщить об этом оккупантам. Изю схватили и подвергли нечеловеческим  пыткам. Хотя какие пытки можно вообще назвать человеческими? Не добившись от парня признания, палачи привязали его за ноги к конной бричке и пустили её на большой скорости по вымощенным булыжником улицам Симферополя.

       Дуся  не утаила от оккупантов, что знает, где прячется двоюродная сестра её мужа Лиза и выдала свою золовку.

       Ей теперь не перед кем было держать ответ – муж погиб. Погиб нелепо, от шальной пули. С тех пор, как ушёл на фронт, весточки от него не было. Военные дороги, как и младшего брата, привели в один из партизанских отрядов Крыма. Там он и встретил победу. Пробираясь к Симферополю через сёла и пригороды, Шебетей помогал уцелевшим жителям чем мог. А был он хорошим электриком. Взобравшись на столб с оборванными проводами, увидел, как за околицей уныло движется колонна военнопленных. В сердце его не осталось жалости – он хорошо знал о злодеяниях фашистов, о массовых расстрелах. Не дрогнуло сердце, когда достав из-за пояса гранату, он бросил ей в след уходящей колонны. Эта месть была последним, что успел он сделать в своей жизни. Оборвала её смертоносная свинцовая капля, посланная в самое сердце.

       Рассказ женщины обжигал сердце Малки всякий раз, когда она вспоминала своих родных, погибших от рук немецких палачей. И кто знает, не будь у этих извергов таких пособников, как  и её бывшая невестка, может, кто-то и уцелел бы…

       Что же случилось с дедушкой Авраамом?

       Как-то возвращаясь домой, он шёл по своей Малофантанной улице. Тревожно и жутко в оккупированном городе. Ни души. Только немцы с автоматами  патрулируют  пустынные улицы. А тут, откуда ни возьмись, соседка:

      –  Здравствуйте, Авраам Шебетеевич. Здоровьице как?

      –  Спасибо,  –  не поднимая головы, ответил Авраам и ускорил шаг. Но соседка не унималась:

      –  Ой, как Вы рискуете, дорогой! Что это без жёлтой звезды вышли? А знаете, что за это может быть?..

      Авраам ничего не ответил, хлопнул калиткой и поспешил в дом. Он ещё не успел рассказать жене и дочерям о встрече, как в дверь забарабанили. Двое немецких солдат увели Авраама за нарушение оккупационного режима. Три дня его не было дома. Потом появился весь истерзанный, избитый, с выбитыми вместе с золотыми коронками зубами. Был он печален, молчалив, всё время кашлял и держался за сердце. Вот тогда он и узнал истинное лицо фашизма…

       А ведь до последнего думал, что высокая культура немецкой нации не может сочетаться с такими зверствами.

       –  Ничего хорошего нас не ждёт, мои родные,  –  сказал глава семьи. И был прав.

       Через несколько дней вышел приказ, согласно которому все евреи и крымчаки должны явиться на сборный пункт, откуда их всех, от грудных младенцев до глубоких стариков, вывезли на десятый километр Феодосийского шоссе и расстреляли у рва…

       Массовые расстрелы проходили с 6 по 11 декабря 1941 года. Это были последние дни жизни евреев и крымчаков города Симферополя.

       Семью Авраама Мангупли уничтожили не сразу.  Самого Авраама, его жену Бас-Шеву, дочь Клару с трёхлетним сыном Захаркой ещё долго мучили, пока не нашли  младшенькую Ханну. Когда уходили на сборный пункт, отцу удалось спрятать её у знакомого грека. Но вскоре к нему в квартиру поселили немцев, и хозяин, под угрозой расстрела, сдал девушку фашистам. А было это в тот жуткий день  –  6 декабря 1941 года…

       Эта дата и вписана во все четыре справки, свидетельствующие о расстрелде родных Малки. Эти листки жгли ей руки и сердце.

  •        … Кизил кончился, стало холодно. Наконец, вернулась мама, в одночасье постаревшая на десяток лет, вся в слезах.. Она обняла дочек, прижала к себе, продолжая плакать. Тогда она ничего не сказала детям о страшной трагедии, постигшей её семью: в живых осталась только она…

       А дождь всё барабанил по дырявой крыше. Капля за каплей, он падал в корытце, булькая и разводя тут же исчезающие круги. Они как будто переходили друг в друга, уступая место последующим. Так же, как уходят из этого мира в иной и сами люди.

       Малка не раз потом  приезжала в Симферополь, вновь и вновь пыталась разыскать Дусю, но тщетно. Кто-то сказал, что она спешно уехала из города, и с тех пор её тут не видели. Теперь в каждый  приезд в город своей юности Малка приходила к расстрельному рву на десятом километре Феодосийского шоссе. Вместе с расстрелянными и заживо закопанными в землю 14 тысячами евреев, 7 тысячами крымчаков, сотнями цыган, краснофлотцев, партизан и подпольщиков лежали самые дорогие ей люди.

       Сегодня  уже нет в живых и самой Малки, моей мамы. А боль, с которой она жила все послевоенные годы, перешла к нам, её детям.  И время её отнюдь не притупило.

 

 

       Прошло 70 лет после той трагедии и вот, как взрыв бомбы, разнеслось по миру: «Фрагменты челюсти со следами недавно выдранных коронок, суставчик ножки младенца, осколки черепа, ещё недавно покоившиеся в земле, - «работа» мародёров, осквернивших братскую могилу на 10-м километре Феодосийского шоссе…». Эти страшные строки принадлежат Борису Берлину. Здесь же, на сайте газеты «Крымская правда» он подтверждает сказанное фотографией.

       Мой тревожный звонок – в Симферополь, председателю культурно-просветительского общества «Кърымчахлар» Доре Пирковой.

       –  Как ты знаешь,  –  напомнила она мне,  – у нас это уже второй случай вандализма. Четверть века назад Андрей Вознесенский посвятил этой теме свою поэму «Ров». Тогда бывший танковый ров, ставший братской могилой, залили бетоном. А теперь, замыслив найти золотые вещи казнённых, вандалы, не без помощи техники, прорыли яму глубиной более двух метров. На поверхности земли оказались останки и вещи погибших.  Срочно яму эту зарыли с помощью бульдозера, но то, что жутким укором для нас осталось под открытым небом, не поддаётся описанию. На поросшем молодой травой зелёном поле вдоль братской могилы чернотой зияют следы гусеничных колёс .  Время, конечно,  сотрёт их… Останки мы соберём, перезахороним тут же…

       Правильно сказала Дора: «Время, конечно, сотрёт их». Следы вновь порастут травой. Но не стереть следы, что остались на наших сердцах. Они, подобно тяжёлому бульдозеру, прошедшему по перепаханной земле, поранили и без того больные наши души. Вот поставила точку и вспомнила строки из  стихотворения известного израильского поэта Евгении Босиной, посвящённого  судьбе крымчаков, живущих теперь за пределами Крыма:

 

       Наш Крым без нас который год,

       И мы давно без Крыма,

       А мне всё снится город тот

       И вечный запах дыма,

       И виноградная лоза,

       И кружево акаций…

       Но мало нас, и нам нельзя

       Ни плакать, ни бояться.

       В лицо грядущему смотреть

       Моё умеет племя  –

       Народ мой, одолевший смерть

       И победивший время.

 

      То, что произошло у расстрельного рва, должно ещё раз напомнить тем, кто отрицает трагедию Холокоста: время, рано или поздно, всё расставляет по своим местам. Пусть даже и такой дорогой ценой. Историю вспять не повернуть.

 

   
 

                                            У обелиска
                                          За селом на кургане белеет
                                         Скромный памятник-обелиск,
                                        Здесь покоятся жертвы фашизма
                                        Мы не знаем всех имён их и лиц.
                                              В сентябре сорок второго
                                          Беженцев,напуганных войной,
                                           Зверьё фашистское в Арзгире
                                               Согнало плотною толпой.
                                           Немцы-палачи к яру привели,
                                  Приказали ценности на одеяло положить…
                                                 Люди,конечно,понимали,
                                                  Что выжить шансов нет,
                                                   Как нет надежды жить.
                                                  Овчарки лаяли неистово,
                                             Прикуривал сигару обер-фриц,
                                    Метался со шнапсом староста угодливый,
                              Подонки пили,чтобы у жертв не видеть глаз и лиц
                                          Пьяный офицер строчил из пулемёта,
                                        Брызгая неистово слюной то там,то тут,
                                            - Эй,свиньи еврейские и русские,
                                              Сейчас вам будет всем «капут»!
                                              Две малые девчонки-близнецы
                                   На край оврага сели,не всё было понятно им,
                                               И наивно по-детски уточняли:
                                           -Дяденька,а правильно ли мы сидим?
                                          Шквал автоматный гремел не уставая,
                                               Падали в могилу мёртвые тела…
                                         Арзгирская балка рекой кровавой стала,
                                                       Стонала от греха земля.
                                                   И жизни круг,дымясь,сужался,
                                                          В котле пылающего рва,
                                                    А женщины неистово молились
                                                  Чтоб детям смерть недолгою была
                                                И стихли крики.Лишь слабо слышался
                                                  Умирающих скорбный стон и хрип…
                                                      Еврей,молдованин или русский,
                                                     Кто же знает,как ты погиб?
                                                 Теперь нет у них ни страха,ни печали,
                                               Не услышать любимых и детский смех…
                                           На арзгирских просторах скромный

                             памятник,

                                         И братская могила одна на всех.
                                        Земля моя,ты видела ли большего позора,
                                                    Чтоб род так человеческий страдал,
                       Чтоб на людей,как на зверей охота без стыда,  зазора,
                                                       И пуль стальных нещадный шквал.
                                                       Земля погибших приняла покорно,
                                                     Укрыла надёжно,от страданий спасла.
                                                       Я прошу вас,умоляю,народы мира,
                                                          Не позволяйте людям войн и зла.
                                                             Чтобы Освенцимы и Хатыни
                                                              Бедой не вздыбили планету,
                                                            Не позволяйте,люди,варварам
                                                               Забыть Арзгир,могилу эту.
                                                                                                                                  22.06.2012 г.                                                     Лидия Стехова,                                                                                                                           учительница-пенсионерка.


Шестьсот девяносто пять
                                                 Звучит надрывно печальная флейта,
                                                           В жилах студеет кровь.
                                                      Голос неистово молится чей-то,
                                                                Катятся слёзы вновь.
                                                      Шёпот осенних шагов листопада,
                                                                 Да синего неба гладь…
                                                      Шумит акварель эхом старого сада-
                                                      Шестьсот
                                                                      девяносто
                                                                                       пять!
                                                      Насильно обломанных нелюдем судеб,
                                                           Лишившихся шанса восстать.
                                                        Чудовищно сгинули все эти люди-
                                                       Шестьсот
                                                                       девяносто
                                                                                        пять!
                                                        Недолюбивших и недоигравших,
                                                                Не воротившихся вспять.
                                                          Друг-другу чего-то недосказавшись-
                                                        Шестьсот
                                                                        девянсто
                                                                                        пять!
                                                         Они все такие как мы с вами,верьте.
                                                               Нам надо их помнить и знать.
                                                         Покорно шагали за собственной смертью-
                                                         Шестьсот
                                                                         девяносто
                                                                                           пять!
                                                        И плакало небо и выл жутко ветер,
                                                              Он помнит еврейскую мать,
                                                        С надеждой молившую,чтоб жили дети,
                                                                 За что их невинных карать?!
                                                              Нацистам свои жизни отдавши,
                                                                 Чем так дорожили в семье,
                                                        Спят дети с матерью крепко обнявшись
                                                                 В нашей арзгирской земле.
                                                         Стоит обелиск лишь теперь на кургане,
                                                                        Как горя седая прядь.
                                                             Покоятся здесь и уже не восстанут
                                                          Шестьсот
                                                                          девяносто
                                                                                           пять!
                                                          Звучит надрываясь печальная флейта,
                                                                   А в жилах студеет кровь.
                                                            Голос неистово молится чей-то
                                                                      И катятся слёзы вновь.
                                                            Шёпот осенних шагов листопада,
                                                                       Да синего неба гладь…
                                                          Шумит акварель эхом старого сада
                                                          Шестьсот
                                                                         девяносто
                                                                                           пять!

     Елена Штельмах, член клуба    Бард»,                                        Село Арзгир, Ставропольский край,Россия          
                                                                                       

                                                          Легендарная быль

                                                     Не умею говорить речисто
                                                     Я к тому наверно не созрел
                                                     Рассказали мне, как их фашисты
                                                     По Арзгиру гнали на расстрел.
                                                     Шли они тогда себе не веря,
                                                     Что свинцовый нависает гром
                                                     Лишь за то,что все они евреи
                                                     И могила ждёт их за селом.
                                                     Глупая девчушка тоже встала
                                                     У могильной ямы на краю
                                                     С детскою наивностью сказала:
                                                     «Дяденька,я правильно стою?»
                                                     На прекрасный мир по детски глядя
                                                     От верзилы всё ждала ответ
                                                     И не знала,перед ней не дядя,
                                                     А фашист, заправский людоед.
                                                     Автомат уставился в девчонку
                                                     Рук к лицу от страха не поднять
                                                     Изувер тот всё ж убил ребёнка,
                                                     Так и не понявшей, как стоять.
                                                     Памятник стоит на перепутье,
                                                     Там на взгорье за селом Арзгир
                                                     Люди мира бдительными будьте
                                                     Сохраните от пожара мир.
                                        Василий  Маршавин,
                      участник Великой     Отечественной войны.


                                                             
       

Тарас Фисанович: "Ненавижу нацизм!..."

Оккупирован Харьков,
А мне нет ещё трёх.
К нам пришли из гестапо:
– Эй, щенок, хенде хох!
Из доноса мы знаем:
Ты еврей, значит, враг.
Мы живьём закопаем
Вас в Дробицкий овраг! *)
Мамка с бабкою**) русские;
Их не тронем, но внук –
цедит сквозь губы узкие,
– Жид, сполна хватит мук.
Как тут спорить с судьбою?
И чтоб я не орал,
Мне пришедший ногою
В подбородок поддал.
Верьте или не верьте:
Эманация зла
В этот вечер от смерти,
Как ни странно, спасла.
Я ничком без сознанья
В лужу крови упал.
В наступившем молчанье
Офицер приказал,
Чтоб меня рассвете
К ним в ревир**) привели.
Мол, мать с бабкой в ответе…
И нацисты ушли.
Бабка рану зашила.
Мать, квартиру сменив,
Сына благословила,
В дальний путь проводив.
В голове звон и марево.
Санки в стуже звенят –
Бабка ночью из Харькова
Увозила меня.
Где взяла она силы,                                     
Чтоб пройти двести вёрст?                        
Ведь её не сломили
Страх и лютый мороз...

С этих памятных дней
Шрам лица, как печать.
Я еврей. Я – еврей!
С этим мне умирать.
И с времён тех я истово
Повторяю, как гимн:
Ненавижу нацистов,
Ненавижу нацизм!

Автор стихотворения Тарас Фисанович – сын Героя Советского Союза, подводника Израиля Фисановича. Живет в Германии (Гамбург)
 _____________________________________________
     *) В Дробицком яре (восточная окраина Харькова) в 1941-42гг. нацисты убили около 12 тыс. евреев.
   **) Бабушка Тараса Фисановича - Ефросинья Антоновна Бурьянова (1889-1865). Мать Елена Андреевна Бурьянова (1913-1985).
***)  Ревир (Revier, нем.) –  полицейский участок.         

                                                  

  
Моей бабушке Доре Львовне Авербух.
Бабушка Дора Львовна (Двойра Лейбовна) Авербух (1922-1993).
Родилась в Виннице. Закончила еврейскую семилетку, рабфак, потом поступила в Винницкий мединститут.
С началом войны пешком дошла до Киева, оттуда -  в товарном вагоне доехала до Москвы, где жила ее сетра Фейга (Фаня).  Стала уиться в 1-м МОЛМИ. Холодными осенними ночами 1941 года тушила немецкие эажигалки на крыше общежития, а днем работала в госпитале. Потом вместе с институтом была эвакуирована в Уфу, где продолжила учебу.
После войны ничего о судьбе оставшихся в Виннице родителей узнать не смогла, т.к. улицы и живших на ней до войны людей не осталось.
В Уфе вышла замуж за эвакуировавшегося из Винницы врача Фридмана Марка Наумовича, вернувшегося с финской войны с орденом Красной Звезды и ставшего впоследствии профессором Башкирского Государственного медицинского института.
После окончания учебы до последнего дня свой жизни проработала врачом акушером-гинекологом.
Воспитала 3 дочерей: Софью - доцента-фармаколога, Густу - заслуженного учителя РБ, зам. директора колледжа радиоэлектроники (стихи написала ее дочь), Любовь - заслуженного врача РБ, лучшего кардиолога 2012 г.

А на войне, как на войне.

“А на войне, как на войне...”
Одна из фраз замыленных, затертых.
Мы столько слышали о том ужасном дне -
Дне в  сорок первом, а потом в сорок четвертом.

Читали в книгах, видели в кино,
Переживали, плакали, страдали…
Но слышать о войне – это одно,
Ее мы по рассказам только знали.

Но вот недавно видела я сон,
И так реально, будто в нем жила я.
Но почему-то про войну был он,
И там была бабуля молодая.

Как будто я внезапно стала ей,
И в платьях тех, что видела в альбоме.
И в жизни моей не было страшней,
Чем оказаться в том военном доме.

Я в Виннице… Мой город страх сковал.
И ужас поселившийся на лицах.
Весь город немцев в те минуты ждал,
Какое счастье, что мне это только снится.

И вот я прячусь в тамбуре, в вагоне.
Мне страшно, холодно, в моей душе беда.
Забыв про голод, мое сердце стонет -
Я маму не увижу никогда.

Хоть в тот момент я этого не знала,
Но забежав вперед на пару лет
С надеждой я родителей искала,
Но дома и семьи моих уж нет.

И вот уже Москва передо мной.
Столица – город величавый и голодный.
Такой огромный и такой чужой,
И все величье тонет в ужасе народном.


И видя раны, смерти, боль, страданья,
Мой выбор был войной определен.
Лишь врач может помочь в часы отчаянья,
Мой выбор ВУЗа тотчас был решен.

Я днем учусь, в больницах вечерами,
Я госпиталя впитываю пот.
На крышах бомбы я ловлю ночами,
Вот в этом ритме жизнь моя идет.

Мне хочется смеяться, веселиться.
Я молода, мне нет и двадцати,
Но только не в кого мне в эти дни влюбиться,
Средь мертвых трудно жениха найти.

Ведь каждый день приносит лишь утраты.
Друзья уходят, не успев друзьями стать.
Мы были молоды и веселы когда-то,
Теперь на лбу лишь горечи печать.

Я чувствую все пусто, безысходно,
И вдруг сквозь слезы слышу странный звон,
С трудом я понимаю – я свободна.
Звонит будильник, это только сон.

И лежа в спальне, теплой, безопасной,
На жизнь взглянула под другим углом,
Теперь я знаю, что значит – ужасно.
Я счастлива, что в мире мы живем!

 Автор: внучка - Елена Бронштейн (1979), закончила школу с серебряной медалью, потом авиационно-технический университет, во время учебы удостоилась гранта Сороса. Математик-экономист.
Написано в г. Уфе, 2005
                                                         









 
Версия для печати